Марко Вовчок

Маша

— Ще нема, любко,— кажуМАША

ІЗ ЗБІРКИ «РАССКАЗЫ ИЗ РУССКОГО НАРОДНОГО БЫТА»
Не родись ты пригож, а родись счастлив, говорят, и правду говорять истинную!
Меня в молодости красавицею величали, а счастье-то мое какое! Ох, много я
изведала на своем веку! Муж у меня был буйный, грозный. А вот сестра из себя
невглядная была, и слабая такая, хилая, худенькая, да талан ей бог послал: муж в
ней души не чаял, и деточки росли. Бывало, как приедет мой хмельной да
разбушуется, выгонит меня — хоть на дворе мороз трещи, хоть дождь лей: ему
нипочем, не пожалеет, — я пойду к сестриному окошечку, постою, погляжу... Сидит
она с мужем, говорят себе любовно, тихо у них да согласно. Слава богу, подумаю,
хоть сестре талан вышел! Бывало, и не зайду к ним, не покажусь: что их собою
печалить! Ведь догадаются, с какой радости поздним вечером брожу.
И вот сестра-то моя, живучи и в приволье, и в любви, все чахла да чахла.
Настанет весна, свежая травка пробивается, ручьи журчат, солнышко блещет — людям
дышится вольнее, а она сляжет: грудь болит, кашель ее душит. Да все еще
подержалась бы она, может, на свете, если бы не помер муж. Ездил за дровами в
ненастье; приехал — захворал да на пятый день богу душу отдал. Схоронила его
сестра, и сама красного лета не дождалась.
Перед смертью она и говорит мне: «Сестра! Вот я умираю, — будь же ты в моем дому
хозяйка, моим детям мать. И им будет лучше, и тебе веселее; ведь и ты сиротеешь
одинокою».
А я тогда уж вдовой была.
Распродала я кой-какие пожитки свои да и перешла к сестриным детям. После нее
двое осталось: сынок и дочка. Сын по десятому году остался, дочка по четвертому.
Добрые были деточки, спасибо им! Отроду мне виду косого не показали, слова
грубого не слыхала от них, покоили меня, почитали. Взрастила я их, взлелеяла, и
стали они мне что родные дети.
II
Брат и сестра, а не схожи были нравом, уж как не схожи! Федя был мальчик
веселый, смирный, покорный, а Маша уж такая своеобычливая, такая быстрая,
пытливая! Бывало, скажешь Феде: Федя, голубчик! Не делай того или другого, не
ходи куды, не говори чего, — он покорится охотно, — не надо, так и не надо! И
другим себе займется. А Маша допытываться станет: да отчего, да почему? И свои
доводы у ней найдутся, да еще, случается, и меня-то, старуху, с толку собьет,
что я виновата выйду, а она права. И ко всему-то Маша прислушивается, все
замечает, все проведает: что ты ни спроси — все слышала, все знает да еще
обсуждает своим умишком детским. Что это за душа у ней была зарная, живая,
неукротимая! Что, бывало, задумала — уж сделает; захотела чему научиться —
научится. Ну, вот хоть примерно сказать; пожелалось ей кружево плести. «Где
тебе, Маша, — говорю ей, — ручонки-то у тебя какие?» А ей всего седьмой годок
тогда пошел. Она все просит: покажите, научите! Я показала ей. Сидела моя
девочка, почитай, что с неделю, путала-путала, просто не ела, не пила, пока не
выучилась. Подходит, мне показывает, а глазенки-то так и сяют, так и бегают. Я
беру усмехаючись, глянула — диву далася: ведь выплела кружево ровно, славно. И
вот так-то во всем, бывало, своего добьется. А с виду тихая и не речистая.
Вот пошел Маше десятый годок. Случись мне с Федей в город поехать, того-другого
припасти надо было; еду да и наказываю Маше: «Смотри, Маша, никуда не отлучись
из дому; жди нас, гостинца привезем». Она обещалась. А слово у нее, даром что
детское, верное, — я спокойно себе отъехала.
Пока мы огляделись, пока закупили, воротились домой поздним вечером; в избу
вошли — Маша не встречает. Окликаем ее — тихо, нету. Подождали — все нету. Пошел
Федя к соседям, спросил. А соседи рассказывают: «Маша ваша все сидела подле
своей избы на завалинке, с нашими ребятишками играла; а тут барыня проходила
деревней, остановилась, посмотрела и спрашивает у вашей Маши: «Что это ты так
расшумелась? (А они тогда в коршуны играли). Свою барыню знаешь? Чья ты?» Маша
оробела, что ли, не ответила, а барыня-то ее выбранила: «Дура растешь, не умеешь
говорить!» Маша так и сгорела вся, и заплакала, а барыне жалко, верно, стало:
«Поди сюда, дурочка, поди ко мне! — говорит. — Что смотришь исподлобья, поди
поклонись барыне!» Да видит, что Маша не идет: «Подведите ее ко
мне!»—приказывает ребятишкам. Маша как бросится бежать, и не догнали. После мы
ее и не видали, не выходила на улицу. А барыня старосте говорила: «Что ты таких
девчонок не посылаешь хоть в саду дорожки чистить? Ты посылай!»
Пришел Федя, рассказал мне; дрогнуло у меня сердце. «Где же это Маша делась?» —
думаю. А Федя сам не свой: крепко он сестренку любил. Ждали мы, ждали,
думалидумали да и пошли ее искать, всю деревню обошли, окликаем ее потихоньку —
нет как нет! Идем уж домой огородами соседскими, конопляниками. Вдруг как
бросится к нам Маша...
Схватили мы ее на руки, поцеловали крепко: слава богу, жива, нашлась!
III
— Пойдем домой, Маша! — говорю, не поминаю ей, что она напроказила, вижу —
девочка перепугана.
— Дай я тебя на руках донесу, Маша! — говорит Федя, радостный такой.
Маша все обнимала нас, а тут стала вырываться.
— Пойдем домой. Маша!
Упирается: «Не пойду».
Мы ее уговаривать. «Не пойду, не пойду... меня барыня возьмет!..» Да давай
прижиматься ко мне, проситься: «Не отдавайте меня ей! Спрячьте меня!»
— Не бойся, родненькая, не бойся! Это тебя постращали только.
Кое-как уговорила ее, привела домой, успокоила да тогда уж и говорю ей:
— Маша, чего ты барыне-то не ответила? Нехорошо, дитятко!
Так она и вспыхнула вся.
— Не маленькая ты, Маша, — все увещаю, — знаешь, чай, что барыне покориться
надо; хоть она и сурово прикажет — слушаться надо.
— А если не послушаешься? — промолвила Маша.
— Тогда горя не оберешься, голубчик, — говорю. — Любо разве кару-то принимать?
А Федя даже смутился, смотрит на сестру во все глаза.
— Убежать можно, — говорит Маша, — убежать далеко... Вот тростянские летось
бежали.
— Ну, и поймали их, Маша... а которые на дороге померли!
— А пойманных-то в острог посадили, распинали всячески, — говорит Федя.
— Натерпелись они и стыда и горя, дитятко!
Я говорю, а Маша все свое:
— Да чего за барыню все так стоят?
— Она барыня, — толкуем ей, — ей права даны; у ней казна есть... так уж
ведется...
— Вот что! — сказала девочка. — А за нас-то кто ж стоит?
Мы с Федей переглянулись: что это на нее нашло?
— Неразумная ты головка, дитятко! — говорю.
— Да кто ж за нас? — твердит.
— Сами мы за себя, да бог за нас! — отвечаю ей.
IV
С той поры только и речи у Маши, что про барыню. «И кто ей отдал нас? И как? И
зачем? И когда? Барыня одна, — говорит, — а нас-то сколько? Пошли б себе от нее
куда захотели, что она сделает?» Откуда у ней такие мысли брались, что в пору
только старому человеку подумать! Отгонишь ее: «Полно тебе. Маша, молоть!» Она
себе сядет, задумается, да иной раз, подпершись ручкой, так долгодолго сидит,
думает...
Вдруг одним утром к нам староста на двор. Маша завидела его, побелела и отбежала
в уголок. Вошел и кличет Машу на работу. «Иди, — говорит, — на барщину, красная
девушка!» Шуткою хотел развеселить нас, что ли, — добрый был человек покойник, —
да видит, что мы головы повесили, — и сам вздохнул.
— На меня не пеняйте, — молвил, — я сам человек подневольный!
— Иди, Маша, — говорю.
А на Маше лица нет. Крепко уцепилась за лавку ручонками.
— Не пойду, — шепчет, — не пойду!
Мы ее уговаривать, усовещивать: «Через тебя и нам достанется!» — а у нее одно
слово ответное: «Не пойду!»
Что с ней сделаешь? И жалко ее укорять-то: девочка совсем потерялась. Мы
отговорились: больна Маша.
Ведь доля-то наша такая, что порою поневоле слукавишь! — Горькая доля, скажу
вам!
Надеялась я, что ласкою ее ублажу, и все тихонько уговаривала. Не слушается
девочка!
Прошел год, другой, третий. Уж сколько мы хлопот, сколько горя набрались с этой
Машей! Полоть ли огороды барские кличут, по ягоды ли господам посылают. «Не
могу, — говорит Маша, — я больна!» А барыня ее помнила и все, бывало,
спрашивает: «Отчего нет на работе Ивановой Машки? Больна? Чем это больна?
Приведите, я посмотрю ее сама». И водили к ней Машу сколько раз. «Чем больна?» —
«Все болит!» Барыня побранит, погрозит и прогонит ее. «Чтоб была завтра на
работе! — прикажет. — Слышишь?» — «Слышу», — ответит Маша, а не пойдет и завтра.
Стала барыня очень гневаться, и за нас с Федею принималась, что мы Маше
потакаем.
А мы сами тому не рады, сами ее увещеваем — иди! Один раз грех, точно, был, что
мы слукавили, сказали, что больна, — кто ж ее знал, что за это уцепится...
Стоило только Маше поклониться, попроситься — барыня ее отпустила бы сама, да не
такая была Маша наша. Она, бывало, и глаз-то на барыню не поднимет, и голос-то
глухо звучит у ней; а ведь известен нрав барский: ты обмани — да поклонись
низко, ты злой человек — да почтителен будь, просися, молися: ваша, мол, власть
казнить и миловать — простите! — и все тебе простится; а чуть возмутился
сердцем, слово горькое сорвалось — будь ты и правдив, и честен — милости над
тобою не будет: ты грубиян! Барыня наша за добрую, за жалостливую слыла, а ведь
как она Машу донимала! «Погодите, — бывало, на нас грозит, — я вас всех проучу!»
Хоть она и не карала еще, да с такими посулками время невесело шло.
V
— Вот, Маша, — говорит Федя, — какая у тебя совесть-то! Нипочем тебе в глаза
неправду говорить. Чем ты больна? Только бога гневишь! Я ведь вижу, как ты по
вечерам танки-то водишь. До барыни, думаешь, не дойдет? Нехорошо, что ты нас под
барский гнев подводишь!
Махнул Федя рукой да и замолчал. Маша вспыхнула, вздрогнула, а сказать ничего не
сказала. Только с той поры она не идет на улицу. Ну, думаю, недолго она посидит
— соскучится! Проходит неделя, проходит месяц — она все дома, — только, припавши
к окошечку, смотрит, как другие гуляют. А у нас, в погожий вечер, на улице
сберутся и девушки, и ребятишки сбегутся, — тут пойдут игры разные, беготня,
песни, Иной раз подумаешь — тонко звенящими колокольчиками полна целая улица.
Так и разливается веселый смех молодой, то писк слышен, то плач ребячий. Вышла
молодуха унять озорников и все покрыла своим голосом, звонким, строгим. А Маша
тоскливо прислушивается, отклик всякий, всякое слово ловит, а сама не замечает,
как у нее слеза сбежит горючая. Жду-пожду, что вот она попросится, — нет, видно,
не дождешься! Совестится, думаю, девочка, дай уж я выручу ее.
—Маша, — говорю, — чего не пойдешь, не погуляешь, дитятко? Поди-ка, развейся
немножко.
Сама гляжу на нее: вот обрадуется! А она мне этак спокойно отвечает:
— Нет, — говорит, — я не пойду.
— Да что ты. Маша? Морочишь меня, что ли?
— Не пойду, — опять проговорила, а сама и бровью не шевельнет.
— На меня, что ли, сердишься? — спрашивает Федя. — Ты лучше позабудь, — просит
ее, — барыня крепко меня донимала за тебя, так я упрекнул... Самому, видишь,
горько стало. Не сердись. Маша, поди на улицу!
— Я, — отвечает, — Федя, не сердита, только ты не упрашивай меня понапрасну — не
пойду.
И не раз мы ее уговаривали, просили, — как просили-то!
— Не пойду!
VI
Не на шутку я стала тревожиться. Сидит она целый день задумавшись, и слова от
нее не добьешься; худеть стала.
— Полечить ее надо, Федя, — говорю, — надо дерновской лекарке поклониться.
А на Дерновке лекарка была умная, знающая. Как услыхала об этом Маша:
—Тетушка, — говорит, — милая, не лечите вы меня — не вылечите!
Что ее слушать, думаю, и таки послала Федю на Дерновку.
Привез лекарку; осмотрела она Машу.
— Недуг ее, видно, от тоски больше, — говорит. (Поглядела на всех на нас.) —
Кажись, обижать ее у вас некому; на зазнобушку сердечную еще пора не пришла, —
не с глазу ли? Расскажите-ка мне, что вы сами думаете?
— Не знаем, голубушка, — говорю.
Побоялась признаться, что барский глаз сглазил...
— Эх, родные, уж вы не потаите, правду мне скажите, — я вас не выдам.
Так она добродушно это сказала, что я ей и призналась: так вот и так, на барыню
я думаю.
— Бывает, родная, бывает, — промолвила старушка.
— С той поры неможешь, касатка? — у Маши спрашивает.
А Маша не то усмехнулась, не то помрачилась:
— С той поры! — ответила.
Покачала головой лекарка, и еще пристальнее поглядела на Машу, и опять головой
покачала. Умыла ее и травку какую-то дала. «Ты травку пей-таки, до восхода
солнечного».
Провожаю я старушку да и спрашиваю:
— Что, голубушка, чем утешишь меня?
— Да как бог даст! — говорит. — От девочки не добьешься ничего, словно она сама
свой недуг-то голубит!
VII
Пристала я к Маше: пей да пей травку!
Скрепя сердце, пила она; ну, а помощи не было: изводится просто девочка — целую
зиму мы с нею горевали. С весною, с теплом словно полегчало; цветней стала, в
рост пошла. Дивно только мне, что все она будто сонная целый день ходит. Молчу
пока, да замечаю. Там уж так пошло, что где она ни присядет, там сейчас и
заснет. Беспокоилась я этим, да вижу, девочка все краше да краше, — может,
думаю, это недуг выходит, и все молчу себе.
Вот одною ночью — звездно, тепло было — немоглось мне, и я не спала. И вижу,
вскочила моя Маша, постояла, прислушалась — все тихо, — и выскользнула в дверь.
Сердце у меня забилось... Жду, жду — долго ее нету... Не утерпела я, вышла. На
дворе пусто, — где она? Да гляжу на огород, а по огороду что-то белое так и
носится, так и вьется... Перепугалась я до смерти.
— Маша! Маша! — закричала.
Она как ахнет, и словно обмерла. Я к ней.
— Что ты тут делаешь?
Схватила ее за руку, привела в избу, Федю разбудила, лучину засветила, смотрю на
нее, а она белая-белая стоит. Стали мы допрашивать, укорять; у ней слезы градом.
— Не воспрещайте, родные! Я ведь словно в неволе сижу! Тяжело мне! Часто не
спится по ночам; я как выйду, погуляю — полегчает. Никто того не знает, не
ведает — беды вам никакой не будет, а мне-то хоть ночью на свет божий поглядеть,
хоть дохнуть вольно!..
Речь ее такая живая, торопливая, слезы сыплются.
— Бог с тобою. Маша! — говорю. — Жить бы тебе, как люди живут. Отбыла барщину да
и не боишься ничего. А то вот по ночам бродишь, а днем показаться за ворота не
смеешь.
— Не могу, — шепчет, — не могу! Вы хоть убейте меня — не хочу!
А Федя только приговаривает: «Быть беде!» Убеждать, уговаривать, — а она нас не
словами, горючими слезами молит.
VIII
Ну, мы и не стали перечить: видим, ее не переупрямишь:
страшно еще, чтоб чего над собою не сотворила — от нее все станется! И каждую
ночь, бывало, гуляет она. Я нарочно подкрадусь, смотрю — то сядет она посидит,
то встанет, походит и дохнет так вольно, глубоко. Уж пускай мне господь простит
за то, что я ее покрывала! Ведь как жалка она моему сердцу-то была!
Стали мы свыкаться с ее чудесами, со своим горем. Думали, надеялись, что в лета
войдет — образумится. Года-то шли, уходили, а утешения нам не было.
На шестнадцатом году как расцвела Маша! Высокая, статная, белая, как кипень,
уста алые, глаза ясные, брови дугой — красавица. И хороша, и молода, а как,
бывало, мне на нее глядеть-то горько! Что за жизнь ее? Ни утехи, ни радости!
— Ох, Маша моя родная! — говорю ей. — Если б тебя господь от тоски твоей
помиловал! Зажилось-то бы как весело! Замуж бы ты пошла...
— Что ж замужем-то! Одинаково! — отвечает.
— Не прогневи ты бога, Маша! Что это ты на себя накликаешь? Ты молись да
надейся, бог счастье-талан пошлет.
— Какое счастье! — сказала да горько так усмехнулась.
— Ах, Маша! — говорю. — Да я вот целый век горевала, а все людскому счастью
верю, а ты еще недавно из пеленок вышла: тебе ли решать, моя желанная! Есть
счастье!
— Есть, — перебила, — да не про нашу честь! И опять усмехается.
— В божьей воле, дитятко! Вот твоя мать покойница нешто не была счастлива?
— То она, — говорит, — а то я...
Слушая такие речи, и Федя стал задумываться, пригорюнился.
IX
В ту пору барыня как-то запомнила про Машу — или уж ей самой надоело ее мучить,
— нам жилось поспокойнее. Изредка зайдет кто из соседей или с деревни девушка к
Маше забежит проведать ее, и дивуются все, что болеет Маша, а цветет, как маков
цвет.
И стали ходить по селу слухи разные: одни говорят, что притворяется Маша,
работать господам ленива, а другие — что тут замешалась недобрая сила. Ох, не
раз и мне самой приходило это в голову: только молюсь, бывало, заступнице —
заступи!
Плачу я, бывало:
— Вот, Маша, что люди про тебя говорят! Она молчит, словно не к ней речь.
— Что ж, дитятко? Тебе, кажись, все нипочем?
— Тетушка! — промолвила. — Есть у меня, может, кручина потяжелей!
А какая, не сказала.
А по деревне ропот: «Мы весь век свой на барщине; уж наши косточки болят, у нас
дети калечатся, — некому приглядеть — и старый и малый на работе, а вот Марья
дома нежится — что ж мудреного, что краше ее на деревне нету! Белоручки-то
всегда пригожи!» (А Маша хоть тосковала, а свежая и пышная такая была.) И
кричат: «Что это за болезнь такая, что не сушит, а красит?»
И до барыни этот ропот дошел.
Есть ведь такие люди на свете, что как только им жутко приходится, они и другого
под беду норовят: словно им от чужого горя легче станет.
Барыня опять вскинулась на Машу, послала за нею: «Явись сейчас!» — «Не могу, —
говорит Маша, — я больна!» Велела Машу силою вести. Повели ее. Барыня ее
встречает, — бранит, корит, сама ей серп в руки дает да глазами на нее сверкает:
«Выжни мне траву в цветнике! — и стала над нею. — Жни!» Маша как взмахнула
серпом, прямо себе по руке угодила; кровь брызнула, барыня вскрикнула,
испугалась: «Ведите ее, ведите домой скорей! Нате платочек — руку перевяжите!».
Привели Машу — господи, сумрачная какая! Сорвала с руки барский платочек и
далеко от себя отбросила.
— Маша! — говорит ей Федя. — Не след тебе барыню так гневить... Если б это
трущовская, ведь давно со света сжила бы!
Маша ничего на братнины слова, только у ней ярче глаза блестят.
— Сердита на тебя, — уговаривает все Федя, — а платочек свой дала, примочку
сейчас прислала — пожалела тебя...
— Да, — промолвила Маша, — пожалела! Они, Федя, господа-то твои добрые, что и
говорить, — они в головку целуют да мозжок достают!
Вздрогнули мы, услыхавши слова такие.
Х
Вижу я, Федя себе затосковал крепко: где ласковость прежняя, добродушие веселое!
Ходит угрюмый: все ему не по нраву, все не по нем; от работы отбился.
— Что, Федя? Что, голубчик? — спрашиваю.
— Да что, тетушка, тоска меня одолевает; просто свет белый не мил!
— Чего тоскуешь-то, Федя? Тебе ли тосковать? Ты ли не молод, не пригож?
— Правду, тетушка, Маша говорит: горемычное наше жигье!
— Что ж, Федя, слезами моря не наполнить!
— Да и слез-то не уймешь, — ответил.
Думала я, думала, чем бы горю помочь, да и надумала.
— Федя, — говорю, — пора тебе жениться, давно пора, дружочек. Коли тебе свои
девушки не по сердцу, поехал бы ты на Дерновку, поглядел — там невесты славные!
— Дерновские все вольные, — отозвалась Маша.
— Что ж, что вольные? — говорю, — Разве вольные не выходят за барских? Лишь бы
только им жених наш приглянулся.
— Если б я вольная была, — заговорила Маша, а сама так и задрожала, — я б, —
говорит, — лучше на плаху головою!..
— Уж очень ты барских-то обижаешь, Маша! — проговорил Федя и в лице изменился. —
Они тоже ведь люди божий, только что бессчастные!
Да и вышел с тем словом.
— Маша, — говорю, — дитятко, что ты ему все в уши жужжишь, — запечалила ты
его...
— Есть у Феди свои глаза, свои уши, тетушка; сам он свою беду узнает. А ты-то,
тетушка, будто не плачешься на свою судьбу? Сладко тебе живется, что ли?
— Эх, дитятко! Поплакала, погоревала я на своем веку — будет с меня! Я уж ни за
чем не гонюсь, стара уж я, немощна — мне б только уголок теплый да хлеба кусок,
— и довольна я! Не сокрушайся, — говорю, — моя желанная, что пособишь-то? Разве
что веку своего не доживешь!
— Да хоть и умру, — промолвила. — Что тут-то мне, на свете-то?
Тоскливо так поглядела и руки заломила.
Поди, сговори с нею! Ты ее развеселить хочешь, а она тебя скорей запечалит.
XI
А Федя все сумрачней да угрюмей, а Маша точно и взаправду начала прихварывать, —
на глазах у меня тает; слегла. Один раз я сижу подле нее — она задумалась
крепко, — вдруг входит Федя бодро так, весело: «Здравствуйте!» — говорит. Я-то
обрадовалась: «Здравствуй, здравствуй, голубчик!» Маша только взглянула — чего,
мол, веселье такое?
— Маша! — говорит Федя. — Ты умирать собиралась, молода еще, видно, ты
умирать-то!
Сам посмеивается. Маша молчит.
— Да ты очнись, сестрица, да прислушайся! Я тебе весточку принес.
— Бог с тобой и с весточкой! — ответила. — Ты себе веселись, Федя, а мне покой
дай.
— Какая весточка, Федя, скажи мне? — спрашиваю.
— Услышишь, тетушка милая! — и обнял меня крепкокрепко и поцеловал. — Очнись,
Маша! — за руку Машу схватил и приподнял ее. — Барыня объявила нам: кто хочет
откупаться на волю — откупайся, очень дешево отпущу... Молодой барин, слышно, в
карты проигрался, так деньги ей до зарезу надобны. Дядя Матвей порешил, что не
то пожитки, руку свою правую продам, да откуплюсь. Порешил: на завод наймусь, —
не то что службу там всякую отбывать, — камни буду на себе возить... И все
согласны, что ему откупиться следует: семья у него — всего жена да мальчишка,
как-нибудь биться можно...
Рассказывает Федя, а мы слушаем... Я хочу что-то сказать, да слова не приберу...
Вдруг Маша как вскрикнет, как бросится брату в ноги! Целует и слезами обливает,
дрожит вся, голос у ней обрывается...
— Откупи меня, родной, откупи! Милый мой, откупи меня! Господи! Помоги же нам,
помоги!
Федя уж и сам рекою разливается, а у меня сердце покатилось — стою, смотрю на
них.
— Погоди ж, Маша, — проговорил Федя, — дай опомниться-то! Обсудить, обдумать
надо хорошенько!
— Не надо, Федя! Откупайся скорей... скорей, братец милый!
— Помехи еще есть. Маша, — я вступилася, — придется продать, почитай, последнее.
Как, чем кормиться-то будем?
— Я буду работать, братец! Безустанно буду работать! Я выпрошу, выплачу у людей!
Я закабалюсь куда хочешь, только выкупи ты меня! Родной мой, выкупи! Я ведь
изныла вся! Я дня веселого, сна спокойного не знала! Пожалей ты моей юности! Я
ведь не живу — я томлюсь! Ох, выкупи тдедя, выкупи! Иди, иди к ней...
Одевает его, торопит, сама молит-рыдает! Я и не опомнилась, как она его
выпроводила. Сама по избе ходит, руки ломает. И мое сердце трепещет, словно в молодости, — вот что затевается! Трудно мне было сообразиться, еще труднее
успокоиться...
Ждем мы Федю, ждем, не дождемся! Как завидела его Маша, — заплакала, зарыдала, а
он нам еще издали кричит: «Слава богу!» Маша так и упала на лавку... Долго,
долго еще плакала... Мы унимать.
— Пускай поплачу, — говорит, — не тревожьтесь: сладко мне и любо, словно я на
свет божий нарождаюсь! Теперь мне работу давайте! Я здорова... Я сильная какая,
если б вы знали!
XII
Вот и откупились мы. Избу, все спродали. Жалко мне было покидать, и Феде
сгрустнулось: садил, растил — все прощай! Только Маша веселая и бодрая — слезки
она не выронила. Какое! Словно она из живой воды вышла — в глазах блеск, на лице
румянец; кажется, что каждая жилка радостью дрожит... Дело так и кипит у нее...
«Отдохни, Маша!» — «Отдыхать? Я работать хочу!» — и засмеется весело. Тогда я
впервые узнала, что за смех у нее звонкий! То Маша белоручкой слыла, а теперь
Машу первой рукодельницей, первой работницей величают. И женихи к нам толпой...
А барыня-то гневалась — боже мой! Соседи смеются: «Холопка глупая вас отуманила!
Она нарочно больною притворилась. Ведь вы, небось, даром почти ее отпустили?»
Барыня и вправду Машей не дорожилась.
Поселились мы в избушке ветхой, в городе, да трудиться стали. Бог нам помог, мы
и новую избу срубили. Федя женился. Маша замуж пошла. Свекровь в ней души не
слышит: «Она меня, словно дочь родная, утешает — что это за веселая! Что за
работящая!» Больна с той поры не бывала.
Федю тоже бог благословил: живет с женою согласно, и я при них живу, детушек
нянчу. Два сынишка у него, такие живчики...

 

Залиште коментар

Увага! Коментарі призначені лише для відгуків про твір та його обговорення і дозволені виключно українською мовою. Відгуки іншими мовами, без змісту, з використанням ненормативної лексики, з великою кількістю смайлів та помилок, а також з необґрунтованою критикою будуть видалятися.

Cackle

Інші твори автора

Інші твори в розділі «Марко Вовчок»